Алые паруса и царь-онанистЕфим Зозуля
Сатириконцы
Воспоминания
Если вспомнить других ярких и оригинальных людей, так или иначе связанных с "Новым Сатириконом", то (исключая Аверченко -- о нем еще будет сказано много, ибо он связан со всеми) необходимо остановиться на Грине.
Александр Степанович Грин (Гриневич) -- очень много писал в "Новом Сатириконе", хотя и не стал типичным "сатириконцем". Да вряд ли он к этому и стремился. Его связывали с "Новым Сатириконом" органическая ненависть ко всему пресному, спокойному, уравновешенному, покорному, застойному, консервативному. Он писал стихи, басни, фельетоны, рассказы. В каждой его строке видна его улыбка -- саркастическая и беспощадная.
Известно, что он одно время сильно пил. Как-то, в весьма тяжелом состоянии, он забрел вечером в редакцию, где кроме меня никого не было. Я вышел на несколько минут из комнаты, оставив дверь открытою в переднюю, да и входная дверь не была закрыта. Вернувшись, я увидел на диване фигуру, лежащую лицом к стене. По торчащему усу я узнал Александра Степановича.
Он не спал, хотя очень хотел бы заснуть. Он повернулся и обратился ко мне с просьбой. Он просил разрешить ему переночевать в редакции, на этом диване; умоляющим голосом он рассказал, что не спал три ночи, что его забрали в участок, откуда он с трудом ушел.
-- Прошу, -- сказал он, -- оставьте меня здесь или помогите найти номер в гостинице. Сам я не в состоянии.
Все это было не так просто, как здесь описано. Грин был колоритнейшей фигурой в богемном мире Петербурга и Петрограда. Было бы лицемерием скрывать это теперь, когда каждая черта, рассказанная знавшими его, поможет читателю полнее представить себе романтическую и трагическую фигуру этого замечательного писателя.
Конечно, вместо слова "гостиница" Грин произносил совершенно другие слова. Для обозначения понятия "редакция", где он просился ночевать, он тоже не затруднился найти несколько особые слова. Вероятно, и для меня -- молодого человека в зеленой курточке, исполнявшего обязанности секретаря редакции и в данный момент занимавшегося расклейкой номера (т. е. делавшего макет. -- Ред.), у него тоже нашлись бы в достаточной мере красочные и обидные слова. Но он относился тогда ко мне хорошо, как и я к нему, и я обещал помочь ему найти комнату поблизости в гостинице, лишь только кончу расклейку.
Минут через двадцать через торцовую мостовую Невского проспекта от дома No 88 (и дом и номер сохранились и посейчас) пробиралась странная парочка: совершенно пьяный, плохо стоящий на ногах, неважно одетый пожилой усатый человек и молодой парень в зеленой курточке, усиленно его поддерживающий.
Направлялась парочка на Николаевскую улицу, где были небольшие, дрянненькие меблирашки и гостинички. Следует добавить, что извозчики и редкие автомобили, проезжавшие по Невскому, могли слышать отчетливые фразы Александра Степановича, в которых характеризовались мир, человечество, слава, добродетель и самый смысл жизни.
Фразы были такие, что некоторые извозчики оглядывались, стремительно несясь по торцам на своих высоких козлах.
В две первые (от Невского) гостиницы нас не пустили. Лишь завидя сквозь стеклянную входную дверь Грина -- сверху или сбоку бросались швейцары, знавшие его, и решительно преграждали путь. Во второй гостинице плотный швейцар просто вытолкнул меня вместе с моим спутником.
-- Нету номеров, -- сказал он, -- уходите.
В третью гостиницу я не решился войти, но оставаться на улице было также нелегко.
Александр Степанович, чуть окрепнув от свежего воздуха, бодро подошел к витрине бакалейного магазина, взялся одной рукой за медный поручень, подлез под него, став между поручнем и стеклом витрины. Другой рукой снял шляпу и, широко размахивая ею и делая прощальные жесты, громогласно объявил прохожим, что он отплывает в страну Занзибар и просит пожелать ему счастливого пути. Поза его, блаженная улыбка и прощальные жесты и движения были смешны и чем-то убедительны. Вмиг образовалась группа людей, слышались смешки, и несколько мальчишек слали ему ответные приветы руками и фуражками.
-- Счастливого пути! -- весело кричали они.
Все это образовалось буквально в минуту, пока я усиленно раздумывал, в какую еще гостиницу отвести Александра Степановича.
-- Александр Степанович, пойдемте!
-- А, ты здесь! Скорее, скорее сюда, а то пароход уходит, вот, сейчас уходит...
Тут можно было бы сказать, что во всем этом было много милого, детского и т. д. Не знаю, в моем сознании образ Грина не вяжется с чем-то детским, но все же именно детское было во многих поступках этого много знавшего, и страдавшего, и скрытного, и трудного, обозленного на мир и людей человека.
Товарищи видели его однажды на том же Невском проспекте и углу Лиговки в густом окружении кричащего и галдящего уличного сброда. Были полицейские свистки, в воздухе мелькали кулаки и палки. Оказалось, что Грин взял у какой-то девушки на улице -- под видом размена денег или каким-то иным способом -- рубль и ни за что не хотел ей отдать его...
За девушку заступались, сама она отчаянно ругалась и наступала на Грина самым воинственным образом, но он, держа рубль в крепко зажатом кулаке, ни за что не хотел вернуть...
Чем кончилась эта история, мне неизвестно.
Лично я был свидетелем сценки в кафе "Бристоль", где Александр Степанович обращался с просьбой к знакомым и незнакомым посетителям купить ему стакан кофе и пирожок. Он делал при этом опять-таки умоляющие гримасы, говорил, что ничего не ел с утра, и т. д.
Его знали в этом кафе, и как-то не находилось желающего угостить Грина. Посидев немного после последнего отказа, Грин подозвал официанта, достал из бокового кармана солидную пачку денег и заказал какие-то изысканные дорогие блюда, дорогое вино, коньяк...
От какого одиночества, от какой горчайшей тоски, от какого лютого отчаяния развлекался подобным способом Грин?
Я однажды, встретив его на улице, радостно сообщил ему, что сегодня в большой столичной газете -- в "Биржевых ведомостях", в утреннем выпуске, -- напечатана о нем восторженная критическая статья Леонида Андреева. Леонид Андреев считался тогда одним из первых писателей, большой и очень похвальный отзыв его о писателе мог сыграть значительную роль в его судьбе.
Александр Степанович матерно, с необычайным равнодушием и равнодушной злобой, обругал и статью, и Леонида Андреева.
...С трудом оттащив его от витрины и вытянув из-под поручня, я повел его к следующей гостинице.
Здесь нам повезло. Оказался свободный номер, и нас пустили.
Лишь только мы сделали несколько шагов по коврику, покрывавшему лестницу, на второй этаж, Грин остановился перед старушкой в темной мантилье, мирно спускавшейся в вестибюль, и с необычайной злобой, с перекошенным лицом обратился к ней:
-- Вы требуете от нас бытовых рассказов? Мы должны описывать ваши засаленные капоты? Да? Так вот, заявляю вам: не буду я описывать ваши (следовали эпитеты) капоты! К чертовой (было сказано иначе) матери! И не думайте требовать! Плевал я на всю вашу гнусную и подлую жизнь вместе с вашим царем-онанистом!..
Старушка обомлела и чуть не лишилась чувств. Но гораздо хуже было то, что в гостинице находилось много офицеров -- 16-й год -- двое стояли на площадке и могли слышать о царе.
Скандал был почти неминуем. Тем не менее я не знал, как успокоить Александра Степановича, пока не догадался пригрозить ему тем, что уйду. Это подействовало, так как комнату он еще не получил и мог вообще не получить.
Минут через десять нам отвели маленькую комнату. Грин сел на цветной диванчик и продолжал отпускать по адресу несчастной старушки такие реплики, что я, наконец, не выдержал и захохотал.
-- Что вам сделала эта старушка? Почему вы думаете, что ей обязательно нужны бытовые рассказы?
Не помню, как вышло, что через несколько минут, чуть протрезвев, хохотал и Грин и вдруг изложил мне в нескольких словах свой творческий метод. Это запечатлелось в моей памяти со стенографической точностью.
-- Я никогда не знаю, о чем, о ком и как я буду писать, -- сказал Александр Степанович, -- знаю только, что ненавижу, смертельно ненавижу всякий план, заранее обдуманный сюжет (он с отвращением плюнул на середину комнаты). Я пишу, не знаю почему: "горел хутор". Вот, написал: "горел хутор" (он заливисто захохотал и развел руками). "Горел хутор". Почему горел? Почему хутор? Не знаю (он опять захохотал -- так же заливисто, необычайно довольный, почти сияющий). Ну, вот, пускай горит хутор, мать его (эти придатки и вставки густо уснащали его речь, но не носили "праздного" характера, а сообщали словам и фразам едкость и злость, к чему он явно стремился)... Дальше. "Старик умирал" (опять смех). Почему старик? Почему умирал? Не знаю. А чувствую, что образ есть. Горел хутор. Старик умирал. В комнату вошла дочь в длинной белой рубахе, со свечой в руке. (Он стал серьезен. Он видел эту комнату, умирающего старика на фоне освещенных заревом окон... Это явно волновало его. Он помолчал с минуту и потом опять засмеялся.)
-- Плевал я на план...
Буквально то же самое Александр Степанович говорил мне примерно через год у себя, кажется, на Николаевской улице, где я навестил его, не помню по какому делу, в полдень.
В комнате почему-то стоял небольшой столярный верстак, неизвестно кому принадлежащий. Грин был еще в постели.
На полу лежало в красном переплете Евангелие.
Я поднял его и спросил: "Почему Евангелие?"
-- Не знаю, голубчик, тут вчера были пьяницы (он сделал ударение на "и"), кто-то и оставил.
Около постели на полу стояла высокая зеленого цвета узкая ваза для цветов. Из нее Грин время от времени потягивал вино и опять изложил мне (очевидно, пришлось к слову) свой творческий метод.
Что это был за человек? Гамма его настроений была чрезвычайно разнообразна. Я видел его смеющимся, хохочущим, видел крайне озлобленным (говорили, что он где-то ночью на улице палкой убил собаку; я лично видел, как он, в редакции "Нового Сатирикона" в передней пытался вырезать на новом пальто заведующего конторой М. И. Аппельхота на спине "бубновый туз"... Его остановили. Он радовался, как ребенок, возвращаясь как-то из редакции "Солнца России" с номером журнала, в котором был напечатан его новый рассказ. Но не это его радовало, а то, что в рассказе было татарское слово, совершенно нецензурное по смыслу, а редактор, Александр Эдуардович Коган, пропустил его... Он заливисто хохотал, показывая мне и товарищам, которых он специально остановил для этого на улице).
Злиться он мог до исступления. Однажды критик Петр Пильский, пьяный, сказал ему:
-- К чему, собственно, сводятся твои писания? Весь вопрос сводится к следующему: можно ли на острове Рено ..... через левую ноздрю или нельзя на несуществующем острове Рено ..... через левую ноздрю?.. И на это ты, Александр Степанович, не сердись, пожалуйста, ухлопал жизнь... Эх, ты...
Эта шутка приводила Грина в ярость.
Однажды он сидел с А. И. Куприным -- оба были пьяны -- за небольшим столом, подперев подбородок руками и изрыгая матерную брань. В точно такой же позе сидел и Куприн и так же, дожидаясь своей очереди, -- произносил по адресу Грина те же многострадальные слова...
-- Что это такое? -- спросили их.
Грин ответил:
-- Отойдите, не мешайте. Это борьба талантов.
...Отчего-то очень страдал и по чему-то очень тосковал этот интересный человек и талантливый писатель. Его богемный протест был глубже того, во что вовлекало его вино. Чего-то хотел, что-то знал о людях и жизни, и хотел выразить, и не мог, и чувствовал себя чужим -- этот человек, -- и создал себе свой собственный фантастический мир, населил его своими людьми, и как-то сумел остаться понятным и советскому читателю.
Прошло много лет со времени написания и опубликования многих рассказов Грина, а книги его свежи, охотно издаются сейчас и имеют стойкого читателя...
Аверченко чувствовал и ценил талант Грина. Он печатал его в "Новом Сатириконе" часто, издавал в своем издательстве его книги (например, "Происшествие в улице Пса").
Печатал его рассказы. Мне запомнился его рассказ о человеке, который окружил себя особым фантастическим атмосферным шаром, который делал его недоступным ни для каких насилий, пуль, даже бомб -- в то же время шар был прозрачен, легок и не препятствовал ему передвигаться, куда и как угодно... Типичная мечта человека, задавленного жизнью и слабого...
Печатал в "Новом Сатириконе" иногда и такого типа вещицы:
Воробей о войне
Появилось очень много
И людей, и лошадей.
Слава богу! Вся дорога
Стала житницы сытней!
Там, где много лошадей,
Сыт и счастлив воробей!
Конечно, это не выглядит невинной шуткой. И, разумеется, не является таковой по существу. Можно и, не зная Грина лично, почувствовать в этой шуточке -- такой "шуточке" о войне -- о кровопролитнейшей войне! -- много желчного и скорбного презрения к ее бессмыслице. Грин, видевший столько скорбного и бессмысленного вообще в жизни человеческой, не мог не видеть бессмыслицы в империалистической войне.
Аверченко к Грину относился хорошо.
Он понимал и ценил его, как редактор. Он давал ему свободу, не сокращал его, не навязывал своих вкусов, -- Аверченко вообще принадлежал к тому типу редакторов, которые умеют ценить чужое творчество, чужую индивидуальность, -- очень редко, когда он что-либо менял в чужой рукописи.
Он высказывал свое мнение, советовал, автор, если соглашался -- переделывал, но Аверченко во многих и многих случаях не настаивал, если автор отказывался переделывать свою вещь.
Но в то же время это не мешало Аверченко быть нелицеприятным и строгим редактором, знающим, чего он хочет. Аверченко любил "Новый Сатирикон", берег его и печатал только то, что ему действительно, по-настоящему, казалось приемлемым.
Он отказывал твердо, решительно, прямо, но всегда необидно.
-- Слушайте, батенька, да вы же чепуху написали! Ну, разве можно так?!
И он с убийственно меткой и убедительной критикой цитировал из рассказа или стихотворения неудачное место.
О Грине он говорил, пожимая плечом:
-- Странный человек, но интересный и талантливый.
И не сердился, когда Грин вламывался к нему ночью или на рассвете с требованием денег...